Наше путешествие
Андрей Петрович Ершов — ученый и человек

Наше путешествие

[1]

…Мне часто было страшно и тоскливо.
Меня томил войны кровавый путь.
Я не мечтала даже — стать счастливой.
Но так порой хотелось отдохнуть.
Да, отдохнуть ото всего на свете:
От поисков жилья, тепла, еды;
От жалости к моим несчастным детям,
От вечного предчувствия беды,
От свиста бомб над беззащитной крышей,
От мужества и гнева отдохнуть…

О. Берггольц

8-го июля 1942 года я с детьми вышла из дома. И в этот день мы надолго потеряли то, что называется крышей над головой, своим углом, из которого тебя никто не может выгнать. Мы шли на завод, в цех, где работал Петя. Оттуда нас должны были на машине увезти дальше. В цехе мы провели сутки. Так как в семье были больной и маленькие дети,  то очень скоро между стеной цеха и столбом была протянута веревка, и на ней повисли пеленки, штанишки и прочие атрибуты, говорящие о маленьких детях, которым нужна кроватка, тепло, семья. И, может быть, эта веревка с детским бельем около корпусов во дворе большого завода, где все говорило о производстве и ничего не говорило о семье, впервые с начала войны, дала мне почувствовать о наступившей катастрофе. Еду готовили в цеховой лаборатории.

Вечером уложила всех трех ребят на столах в конторе цеха. Там же заснул и муж. А мне, в первый и последний раз, было так страшно, что о сне нечего было и думать. До утра я просидела около цеха. Курить, из-за светомаскировки, было нельзя. И так хотелось проснуться, стряхнуть этот кошмар и оцепенение. Было очень страшно в эту ночь,  несмотря на то, что предстояла эвакуация и, казалось, был выход, я не могла думать о настоящем и, тем более, о будущем. Я не могу сказать, что не верила в удачный исход эвакуации. Нет. Я просто не знала.

Во второй половине дня 9-го июля мы погрузились на машину. Я с сыновьями, двумя младшими и старшим, сидели поверх вещей, которых оказалось очень много. Нас вывезли за территорию завода, и мы остановились около заводоуправления. Набралось десять—пятнадцать машин, целый эшелон, с женщинами и детьми. Мужчины не ехали. Почему-то нас долго не отправляли, и мы стояли до тех пор, пока не налетели немецкие бомбардировщики. Они начали бомбить завод и обстреливать из пулеметов машины. Поднялась паника. С грузовой машины довольно трудно слезть, даже и одной. А тут я с быстротой ветра слетела с машины с двумя детьми в руках и даже не ушибла их. Мы спрятались под лестничной клеткой заводоуправления. Впрочем, жертв как будто бы не было. Зато этот налет заставил наших организаторов поторопиться, и мы уехали.

Нас отвезли за 80 км от Рубежной на маленькую станцию Новый Айдар. Это  была единственная станция, с которой еще можно было выбраться на Ворошиловград. Так как 8-го июля на Новый Айдар был большой налет и много наших, выехавших раньше, погибло, нас выгрузили, по нашему настоянию, в селе за полтора—два километра от станции.

Жители встретили нас недружелюбно, они боялись, что такое большое скопление людей в селе привлечет немецкие самолеты. В дома нас не пускали. Мы разместились табором на улицах и в садиках. С первыми лучами солнца и до его захода 10-го июля шла непрерывная бомбежка. Одни самолеты улетали, а на смену им прилетали другие. Земля,  не переставая, дрожала от разрывов. Горели склады и цистерны. К вечеру начался сильный ливень, и моментально вся земля превратилась в засасывающий глинистый кисель. Канавы наполнились водой, и через них нельзя было пройти. Эшелон должен был отойти ночью. Выяснилось, что машин не будет, и вещи и детей надо тащить к поезду в кромешной темноте, по грязи, плохо зная дорогу.

Я с детьми укрылась от дождя в хлеву. Началась спешная перепаковка вещей с тем, чтобы взять самое необходимое, остальное надо было бросить. Муж (он приехал в Новый Айдар 10-го июля днем) и знакомая девушка унесли узлы, следом должны были тронуться мы с детьми. Но они вернулись и принесли нерадостную весть: во время бомбежки разбило рельсы, и поезд не мог уйти, пока не исправят путь. Создалось отчаянное положение — пережить еще день бомбежки, не имея возможности укрыться, с детьми и, по всей вероятности, все равно не уехать. Я растерялась. Нужно было действовать, сейчас же, немедленно. Ждать было выше сил. Но у нас было трое ребят: Андрюше было 11 лет, Николке — 7, но он был в параличе, и его надо было нести, и Сереже 2 года 7 месяцев, его тоже надо было нести. Семилетнего ребенка нести долго невозможно, и мы решились… Я с Андреем  и Сергеем ушла. Петя с Николкой остались.

Сейчас мне кажется, что это было большой ошибкой. Нужно было мне с детьми остаться, а Пете уйти. Но тогда я не могла поступить иначе. У нас была надежда, что одного Петю с Николкой возьмут в машину организаторы этой злополучной эвакуации (грузили сперва оборудование, а людей постольку, поскольку оставалось место и время, они должны были уехать на машинах после отправки эшелона).

Утром Петя, оставив Николку, пошел на станцию выяснить положение дел и договориться, чтобы его взяли… Была бомбежка, и когда Петя вернулся, не было ни хлева, ни Николки. Мне потом кто-то говорил, что за Петей приходили сослуживцы, но он был в истерике, и его оставили. Тут появились немцы, а так как он был стрижен наголо, его приняли за переодетого красноармейца и взяли в плен.

А мы ушли. Я несла Сережу. Он спал. Андрей нес небольшой мешок, в котором было немного хлеба, пшена, соли и бутылочка масла. Это все наши пищевые запасы. Да еще полотенце, кусок мыла и чайник с водой.  Вот и все. Мы вышли из села на шоссе и попали в поток отступающей армии и машин с эвакуированными. Ехали в несколько рядов, обгоняли, цеплялись колесами, бортами машин, и все спешили,  было темно. Я до сих пор не могу понять, как в этом месиве машин, орудий, лошадей нас не раздавили.

В эту ночь нам повезло: нас подобрала какая-то машина и 20 км подвезла. Утром привезли в какое-то село, битком набитое войсками, и предложили выгружаться. Оставаться в селе я побоялась из-за бомбежки, и мы пошли дальше. Часов в 7 утра пришли в какой-то хутор, в стороне от больших дорог. Остановились в доме, отдохнули, поспали. Хозяйка накормила кислым молоком. Кислое молоко — это, за редким исключением, единственное, что мне давали, вернее, подавали, на мою просьбу продать что-либо из еды для детей. Деньги у меня были.

Встал вопрос — куда идти. И тут я совершила вторую ошибку. Надо было сразу двигаться на Ворошиловград и оттуда пытаться уехать поездом. Но я совершенно была не в курсе существующего положения и поэтому решила добираться в Миллерово, где у меня жила тетка, в последних письмах она меня звала к себе. Карты у меня не было. Дороги я не знала, не знала даже основных пунктов, через которые надо двигаться. Расспросила у жителей и пошла наугад. Где мы ночевали следующую ночь, не помню.

Помню, что рано-рано утром Андрюшу взяла на подводу молодая пара, и он уехал далеко от меня. А в это время летели самолеты и бомбили, и я очень боялась потерять Андрея, и ругала себя, что отпустила его. Больше я так не делала. Как это ни странно, но я совершенно не испытывала в то время страха перед бомбежками. Я не боялась самолетов, хотя великолепно отдавала себе отчет, что каждая бомба или пуля может быть смертельной. Я только боялась, чтобы не убило меня, а остались бы дети или чтобы не убило детей, а меня нет. Причем первого варианта я боялась гораздо больше. Мне так страшно было думать, что дети останутся одни, совсем одни на дороге, в чужом краю, среди очень часто враждебных или равнодушных людей. Да еще в прифронтовой полосе. Поэтому во время бомбежек мы прятались, главным образом, в стогах, и я почти накрывала их своим телом.

А немецкие самолеты бомбили все. Скопления войск, тракторы, стада, даже отдельные группы мирных жителей. Я видела, как самолет на бреющем полете гнался за легковой машиной и не отстал, пока она не сгорела. Мы шли в Миллерово. Как-то вскоре мы набрели на воинскую часть, расположившуюся на отдых. Я разыскала комиссара или политрука и попросила указать мне направление и основные пункты, через которые должен проходить наш путь. Теперь у меня были ориентиры, и мы шли быстрее.

Шли мы, кажется, дней пять. Шли ради безопасности, главным образом, ночью. Иногда, очень редко, шли днем. Днем идти было легче, потому что Сережа не спал и восседал у меня на плечах. Ночью, сонного, его приходилось нести на руках, и это было мучительно. Всю дорогу мы очень мало ели. Есть не хотелось. И не только мне, но и детям. Зато вода была очень нужна. Андрей в дороге последовательно терял все свои вещи, одну за другой. Туфли, куртку, шапку, и только шубу ему не удалось потерять.  Он, бедный, в жару, усталый, должен был тащить ее на себе. Это было очень тяжело. И вот, потеряв свои туфли, он шел босиком. Конечно, наколол ногу, и у него на подошве образовался большой нарыв. Идти было мучительно, по существу, невозможно. Он расплакался и сказал, что больше идти не может. Я на него дико накричала и заявила, что если не может идти, пусть остается, а мы с Сережей уйдем. Ведь тащить его я не могла. А это было в поле, вдали от жилья. И он пошел. С тех пор я от него не слыхала ни одной жалобы. Он шел на пятке, без конца задевая свой нарыв. У меня не было тряпки, чтобы перевязать ему ногу. И он шел по пятнадцать, по двадцать километров, а иногда и больше, в сутки.

Да, вот так мы шли в Миллерово. Нас еще раз подвез на своей машине один старший лейтенант. Он стоял в Рубежной со своей частью, и у нас оказались общие знакомые. Все было очень хорошо, за исключением того, что машина была гружена боеприпасами, и мы восседали на ящиках со снарядами. И было совсем нехорошо, когда налетели немецкие самолеты. Машина свернула с дороги, залезла в кусты, и все обошлось. Мы неуклонно приближались к Миллерову, и я уже надеялась на конец пути, отдых и сон в кроватях для детей.

Пришли мы на большую станцию под вечер и решили сделать передышку. До Миллерова оставалось 80 км. В селе был размещен госпиталь. Наутро выяснилось, что госпиталь срочно эвакуируется. Я пошла узнать, в чем дело. Наскочила на майора, и он мне сказал, что в Миллерово идти нельзя, что там кордон и туда никого не пропускают, что близко от Миллерова немцы. Госпиталь эвакуировался в тыл. Я разыскала начальника госпиталя и попросила взять меня с детьми. Ничего не вышло. И он, и майор в один голос советовали мне идти в Ворошиловград и оттуда попытаться уехать поездом.

Тут и началось. Если до сих пор мы шли с надеждой, что скоро придем, то теперь просто бежали. Метались. Очень трудно стало попасть на машину. Раньше подвозили охотно, а теперь отказывали, даже если машина шла пустая. Был, очевидно, какой-то приказ не брать на военные машины частных лиц. И вот мы пошли на Ворошиловград. Прошли столько километров, сделали такой крюк, упустили так много дорогого времени. И все напрасно.

В первую ночь мы шли довольно легко и почти весело. С нами шла группа бойцов из госпиталя, выздоравливающих или легко раненых. Они помогали нести спящего Сережу. Много шутили и смеялись. Потом было хуже. Помню, мы пришли в деревню Верхняя Ольховка. Переночевали. Хозяева были приветливы. Накормили и даже кое-что постелили на пол, где мы спали. Я даже немного постирала. Часа в три утра мы вышли. Дошли до Новой Ольховки километрах в шести. Расположились в каком-то заброшенном саду. Там были вишни, и мы паслись. Как обычно, здесь тоже были войска. И вдруг распространился слух, что в Ольховке высадился немецкий парашютный десант. Что тут поднялось! Бойцы выплескивали котелки с недоваренной едой. Начали запрягать коней. Заводить машины. И все побежали. Грохотали пустые машины, и их нельзя было остановить, а бойцы, некоторые раненые, груженые, бежали пешком. Боялись немецких мотоциклистов, боялись окружения. Дорога ужасная,  песок, колдобины. Бегут люди, скачут галопом тачанки, телеги, несутся машины, орудия, и среди них бегу я с Сергеем на плечах и Андреем за руку. Боялась потерять. Бегу, задыхаюсь. Если б я споткнулась и упала, то была бы раздавлена.

И вдруг я слышу настойчивый крик: «Женщина с детьми! Женщина с детьми». Услыхала я этот зов только потому, что он был инородным в том гуле и грохоте, который стоял на дороге. Услышала, но он не дошел до моего сознания до тех пор, пока Андрюша не сказал: «Мама, это тебя зовут». Я оглянулась и увидела стоящую машину, пикап, а в ней четырех военных. «Идите, садитесь!». Приглашения повторять не пришлось. Ребята были в восторге и сияли. А я так была переполнена благодарностью, что на время онемела. Но при первых словах благодарности все сидящие чуть ли не хором остановили: «Не надо! Не надо!». Мне кажется, что они были потрясены видом бегущей женщины с детьми в этом хаосе панически бегущей армии.

В кабине сидел какой-то крупный командир, кажется, генерал. В кузове младшим по чину был капитан. Все орденоносцы. Очевидно, это были работники штаба. Все они начали шарить по карманам и угощать ребят печеньем, шоколадом и прочим. У нас был полный чайник вишен, и мы угощали их. Я всю жизнь буду думать об этих людях с большой благодарностью. Довезли они меня до станции Луганской. Это на берегу Донца. А на том берегу, в скольких-то километрах, Ворошиловград.

В Луганской машина остановилась, сидящий в кабине вышел. К нему присоединились еще двое. Их не было полчаса. Вернувшись, они мне сказали: «Вам придется сойти. Мы возвращаемся к фронту. Если бы мы ехали в тыл, мы бы вас не отпустили. Если бы вы были одна, мы бы вас взяли с собой, а рисковать детьми нельзя. Мы не имеем права везти вас туда и подвергать ребят обстрелу и бомбежкам. Идите в Ворошиловград. Оттуда еще можно уехать». Мы сошли, поблагодарив, и распрощались с нашими случайными друзьями. Спасибо им за человечность, большое.

Вся станица гудела и суетилась, как муравейник. Несмотря на ранний час, жители бегали с узлами, вещами, что-то прятали, переносили в погреба, закапывали. Большой поселок был в ужасе от приближения немцев. Незамедлительно появились вражеские самолеты. Нас приютила в погребе какая-то семья. Мы ушли, вероятно, часов в 12 дня. Небо было без единого облачка, и солнце палило нещадно. В станице мы не достали воды, в реке набрать было нельзя, так как у берега она была очень грязной. Перебрались на тот берег по понтонному мосту.

Начался мучительный переход. На Андрее была шуба, в руках мешочек и пустой чайник. Чайник нагрелся так, что до него было неприятно дотронуться. На мне, поверх сарафана, надето пальто, а на плечах Сережа. Я шла босиком, так как свои туфли отдала Андрюше. Ему они были велики, и он без конца растирал ноги. Когда мы поднялись наверх, наши взорвали железнодорожный мост через Донец. Гул взрыва больно отозвался в сердце. Жара была нестерпимая, и идти было очень трудно. Сердце колотилось где-то в горле. Примешалась жажда, пить хотелось смертельно. У Сереженьки губенки распухли и растрескались. Он все время просил пить и требовал чайник, которым мог только обжечь губы. Наш чайник приводил в смущение и бойцов, и они неуверенным голосом просили глоток воды. Какой-то боец-нацмен увидел, как Сережа, свесившись с моего плеча, разглядывал дно чайника, остановился, вытащил свою флягу. Там было полстакана теплой и мутной воды. Дал два глотка Сереже, а остальное вылил в чайник.

Ни я, ни дети были не в состоянии дольше выносить палящие лучи. Нужно было отдохнуть и спрятаться от зноя. Но ведь колосья тени не дают. Из-под всех телег веером торчали ноги красноармейцев. Наконец, нам попалась телега, под которой лежали только двое. Они нас пустили к себе. Сережу мы полностью засунули под телегу, а я и Андрей спрятали только головы. Можно было отдохнуть. Прилетели самолеты. Так как объектов для бомбежки не было, они на бреющем полете кружили над полем и обстреливали его из пулеметов. Пули щелкали буквально у самых ног. Одна щелкнула об обод колеса и упала между мной и Андрюшей. Отколовшаяся щепка его поцарапала. Пулю он долго носил в кармане. А страха мы все равно не испытывали. Сережа вертел в руках стебелек и что-то напевал. С Андреем мы вели посторонние разговоры и каким-то боковым зрением фиксировали падение пуль. Я не боялась, вероятно, инстинктивно, без особого напряжения воли. Это оттого, что первое, что я замечала при очередном налете, это устремленные на себя тревожные глаза детей. Видя меня спокойной и почти беспечной, они быстро успокаивались и уже не обращали внимания на бомбежку.

В Ворошиловград мы пришли глубокой ночью. Пришли на окраину, где было много садов, много огородов, а деревянные большие, удобные дома напоминали купеческие особняки. Ставни были закрыты, ворота заперты, и мы с большим трудом нашли приют. Семья, нас приютившая, была многочисленной, состояла из детей разных возрастов, молодых и пожилых женщин. Нас накормили. Предоставили в наше распоряжение огород с картошкой и сад, где были вишни и абрикосы. Мы там провели две ночи и полтора дня. Помылись, отдохнули, постирала я наше обмундирование.

 Хозяйка меня уговаривала остаться, сказав, что сейчас в городе раздают населению продовольствие и можно таким образом сделать некоторые запасы. Домоуправление составляло списки на муку и собирало деньги. Внесли в список и меня с детьми. Я уплатила деньги. Но все же на другой день мы ушли, так как говорили, что формируется эшелон для эвакуированных, и я рассчитывала уехать.

Нужно было далеко идти до вокзала. Пришли к вечеру. Оставила детей в какой-то хибарке, а сама пошла на вокзал. Он был разрушен. Выяснилось, что последний эшелон с эвакуированными ушел несколько часов назад, но что поздно вечером, возможно, будет сформирован еще один эшелон для жителей города. Я пошла за детьми. Когда мы пришли, вагоны стояли, и в них грузились преимущественно еврейские семьи. Погрузились и мы. Заняли целую нижнюю полку. Сережу я уложила, а мы с Андрюшей сидели. Напротив уместилась маленькая суетливая старушка с массой узлов и корзин. Она все время охала и волновалась, что ее муж не пришел. Наконец он явился. Она успокоилась. Потом она вдруг узрела моих ребят и начала снова волноваться и охать: «Ах, бедные детки! Да как же вы? И совсем без вещей! Да они, наверное, голодные!». Распаковала корзину, извлекла оттуда чудесные еврейские коржики с маком (я такие ела когда-то в детстве) и начала угощать ребят.

К сожалению, эта идиллия скоро кончилась. Явился железнодорожник, сказав, что эти вагоны заняты не по назначению. Они приготовлены для нужд армии, а для населения будут предоставлены другие вагоны, но только утром. Что тут поднялось, не берусь рассказать. Мы ушли в ту же хибарку, где я оставляла детей. Было часов 12 ночи. Я не могла спать и часа через два ушла опять на вокзал. Тех вагонов уже не было, и людей не было. Но на путях, готовый к отходу, стоял военный пломбированный эшелон с боеприпасами. Я с трудом разыскала коменданта поезда и, с еще большим трудом, убедила его разрешить мне с детьми ехать хоть в тамбуре.

Рано утром мы приехали на станцию Лутугино. Какая она была страшная! Накануне был налет, много было разрушений, а пожары пылали вовсю. Пути были разбиты, а впереди нашего стояло еще несколько поездов. Все ожидали нового налета, а  мы ушли пешком. Идти по путям я боялась, и мы пошли напрямик, без дороги, до следующей станции. Днем мы оказались одни, без попутчиков, в степи. На много километров не было никого кроме нас. Охватило чувство потерянности и одиночества. Это почувствовали и дети. Они притихли. Андрей пытался разговаривать, но мне было тяжело отвечать, и я его довольно резко оборвала.

Помню, мы остановились. Устали. Я оглянулась. Кругом по горизонту поднимались черные столбы дыма. Низко над нами бесшумно кружились большие немецкие самолеты. Где-то глухо грохотало. Я вдруг поняла, что не выбраться нам из этого частокола дымных столбов, не пройти под этими хищными птицами. Они так напоминали коршунов. Стало очень плохо и безнадежно.

В тот же день, еще засветло, мы подошли к следующей за Лутугиным станции. Она была маленькая, нарядная и мертвая. В каком-то огороде я надергала немного картошки и у кого-то из жителей поселка сварила ее. Это была удача. Мы в тот день ничего еще не ели. Достать у жителей посуду, чтобы сварить картошку, было нелегко. Еще труднее было раздобыть топливо. Приходилось долго собирать сухую ботву, листья, бурьян и прочее горючее. В безлесной местности это довольно сложно. Я уже не помню, ночевали ли мы где-то или шли дальше.

Следующим этапом был переход к станции Семейкино. Шли по путям. Вечером, довольно поздно, за несколько километров до Семейкино нас обогнала дрезина. Остановилась и подобрала нас. Железнодорожники в Семейкино отнеслись к нам очень сочувственно. Притащили нам хлеба, селедок, немного печенья и конфет. Мы наелись. Тут формировался эшелон для железнодорожников. Он должен был уйти ночью и по дороге подбирать всех путевых рабочих. Поезд должен был пройти через Зверево на Шахты, а оттуда на Ростов. Из Ростова я рассчитывала добраться до Пятигорска, где жили Петины родные.

Мы сели в пассажирский вагон без стекол, со следами обстрела. Дети уснули, а мне не спалось, да и холодно было. Поезд никуда не ушел ночью, и только утром, когда уже совсем рассвело, мы тронулись. Через полчаса, низко над поездом, пролетели два самолета со звездами. Мы обрадовались, думали, что эти самолеты провожают поезд. Кинулись к окнам, а они сбросили несколько бомб, и только тогда мы увидели на хвосте свастику. К счастью, бомбы не попали. Самолеты зашли второй раз и начали обстреливать. Мы забрались под лавку. Поезд остановился. Самолеты улетели. Мы снова тронулись.

Сколько мы ехали, не помню. По дороге то и дело останавливались и подбирали новых пассажиров. Люди тащили мебель. Погрузка занимала много времени, и двигались мы медленно. Меня поражала привязанность людей к вещам и боязнь их потерять.  К вечеру эшелон остановился в хвосте другого. Мы вышли и выяснили, что до Зверева впритык стоят 15—16 поездов. Среди них один санитарный и несколько воинских. Зверево разбито, и когда рассосется пробка, неизвестно. Мишень мы представляли великолепную, и поэтому, переночевав в поезде, утром ушли. Всю ночь я из окна вагона наблюдала пожар на станции Лихой. Там горело что-то так ярко, как будто всходило солнце.

Рано утром мы дошли до Зверева, оттуда свернули на Лихую, а затем, через Шахты, пешком на Ростов. Налеты участились. Самолеты летали с утра и дотемна. Иногда целыми днями мы лежали в стогу, а шли ночью. Уже устали, долго идти не могли. По дорогам шли и ехали военные. Поэтому мы шли в стороне, полем, по стерне. Босиком это мучительно, все равно, что идти по гвоздям. Иногда, не вытерпев, возвращались на дорогу. Но и там было не легче. Глинистая, вся изрезанная следами шин, с острыми засохшими краями, покрытая горошинами засохшей глины, она была трудна для босых ног. Андрюша шлепал в моих туфлях. То и дело обгонявшие бойцы не удерживались от возгласов соболезнования при виде моих босых ног.

Мы пришли в Шахты. Город был уже сильно разрушен. Решили идти в Новочеркасск. Предстояло пройти, кажется, 60 км. Прямое, как стрела, гудронированное шоссе. Нагнали группу штатских мужчин, которыми командовал военный, назвавший себя комиссаром. У них была подвода, на которой лежали их вещевые мешки. Комиссар или командир предложил мне посадить Сергея на телегу сверх мешков. Но Сережа боялся упасть, и мне пришлось вплотную к телеге идти «в ногу» с лошадью, чтобы придерживать его рукой. Было неудобно и трудно, так как лошадь шла значительно быстрее меня. То и дело цеплялась за ось, а один раз больно придавило колесом ногу и содрало кожу с двух пальцев. Низкая, сизая туча быстро догоняла нас. Грохотал гром. Комиссар решил своих людей укрыть в селе. Свернули с шоссе и прямо по степи почти бегом шли два или три километра. Сережу пришлось взять на руки. От дождя не убежали, и в деревню пришли промокшие.

В эту ночь в простом деревенском доме разместилось не менее пятидесяти человек. Лежали вплотную, прижавшись друг к другу. Если бы кому-нибудь понадобилось встать, пришлось бы шагать по телам. Ночью мой комиссар потребовал компенсации. Как он добрался ко мне, не представляю. Учитывая такую возможность, я нарочно легла у порога, а детей положила рядом. Его попытки были так простодушны, и ему самому это казалось так естественно. Я его довольно громко и спокойно отчитала. — «Ну, ты не серчай». И уполз на свое место. Это меня не обидело и не возмутило. Меня многое в то время не обижало. Помню, как-то мы сидели в большом каменном помещении, возможно, в бывшей конюшне. Там же была группа мужчин-военных, которые, разговаривая, гнусно ругались. Я не реагировала ни внешне, ни внутренне. Зато Андрюша был страшно поражен — как это они ругаются, когда тут мама.

Наутро пришли какие-то плохие вести. Я это почувствовала по тому волнению, которое охватило военных. Мой незадачливый комиссар, невзирая на ночной инцидент, отозвал меня в сторону и сказал:  «На Новочеркасск тебе идти нельзя. Там идут бои. Ты двигай прямо на юг и добирайся до Дона. Там есть переправа».

Итак, мы пошли на Дон. Я не помню сейчас названий всех переправ, к которым мы стремились. Их было три, и ни одной мы не достигли. Пошли на одну, ближайшую, но нас завернули: «В пяти километрах немцы, вы не дойдете». Мы собрались идти на Константиновку, это было дальше, но там был постоянный мост и были попутчики. Нам посоветовали свернуть на Мелихово, так как близко от Константиновки были немцы. По дороге на Мелихово мы ночевали в деревне. Я ее запомнила   по тяжелому настроению, которое вызвала эта остановка.

В этой деревне стоял штаб, и нам сказали, что останавливаться посторонним тут нельзя. Разыскала какого-то старшего лейтенанта, от которого зависело разрешение.  И этого молодого человека, крайне озабоченного своими делами и абсолютно равнодушного к нашей судьбе, с трудом уговорила все же оставить нас. Он указал крайнюю хату. Мы там ночевали и провели весь день до сумерек.  День был пасмурный, холодный. У Сережи к тому времени вовсю разыгрался кровавый понос. Он температурил, и ничем, кроме сульфидина (его у меня было 50 г), я не могла ему помочь. Помню, много раньше, на какой-то очередной остановке Сережу, сидящего на корточках, увидел проходящий майор: «Что, у него диспепсия? — Покачал головой и буркнул, — Пропадет малыш». Я и сама этого очень боялась.

К вечеру штаб начал спешно уезжать. Меня поразило большое количество в этом штабе цивильных женщин. Веселых, накрашенных и хорошо одетых. Они везли много чемоданов, и им предоставлялись машины. Я стояла у калитки и с тоской смотрела на эту веселую и шумную компанию, уверенную, что они сумеют уйти. Я смотрела и думала, что ведь нас тоже могли взять. Попыток не делала, так как чувствовала всю их безнадежность. Этой же ночью мы ушли на последнюю переправу, на Раздоры.

Шли долго и медленно. Было очень грязно. Дорога была изрыта, в колдобинах и ямах. Размытая дождями, она была вконец испорчена всем едущим и идущим по ней. Мы проваливались до колен в ямы, наполненные грязью. Измученные, мокрые и грязные мы, наконец, решили отдохнуть. Глубокой ночью подошли к крайней от дороги хате. Было очень темно. Дом спал. Мы поднялись на крыльцо. И вдруг я подумала, что здесь есть мертвый. Стало неприятно. Я боюсь мертвецов. (Теперь уже не боюсь.) Постучали. Нам открыли, покорно впустили, и мы моментально уснули. Утром выяснилось, что вчера в этом доме похоронили хозяина.

С первыми лучами солнца хозяева поднялись и начали спешно переносить, прятать и закапывать вещи и запасы. Потом они все ушли, и мы остались одни. Я не помню, кормили ли нас здесь. С нами была девушка. Она и Андрей нашли какие-то сухари, черствые куски. Подобрали их, а потом «украли» немного пшена и муки. У нас появились запасы. В благодарность Андрей забыл у них свою бархатную куртку.

Так как часть ночи мы проспали, то решили идти днем. Это плохо удалось из-за самолетов. К ночи вышли в степь, с высокой, некошеной травой. Местность была болотистой. Дорога мягкая, сырая. Трава одуряюще пахла. Как-то незаметно мы очутились среди военных. Их было очень много. Пехота с орудиями. Машин почти не было. Были лошади. Вся масса людей была в страшном напряжении. Каждую минуту это могло перейти в панику. Они почти бежали. Это, наэлектризованное страхом, настроение передалось и мне. Я очень боялась в этой гуще людей потерять Андрея и все время ловила его за руку.

Это стремительное движение в ночи огромной массы людей, орудий и лошадей происходило почти бесшумно. Люди молчали. Слышался только скрип колес, цокот копыт да шуршание высокой травы. Где-то вдали защелкали мотоциклы, и вся масса шарахнулась в сторону от дороги. Побежали и мы, путаясь в высокой по пояс траве. Тревога оказалась ложной. Это были наши мотоциклисты. Такое шараханье повторялось еще раза два. Для этого было достаточно какого-нибудь резкого постороннего звука. Я думала, что до переправы близко, и очень волновалась. Мне многие, обгонявшие нас, в ту ночь говорили: «Берегите детей. На переправе их так легко потерять». Один даже посоветовал привязать к себе Андрея.

Перед рассветом я увидела в стороне какой-то поселок. Мы свернули к нему. Это был совхоз «Придонский». До Дона оставалось километров пятнадцать. Мы остановились в клубе, поспали, отдохнули. Удалось из наших запасов сварить варево и напечь лепешек. Утром пошли дальше. Шли медленно, часто прятались, так как над головой все время пролетали немецкие самолеты. Они летели на переправу и бомбили ее нещадно. Около нее скопилось множество войск, беженцев, тракторов и скота. Переправлялись по мосту и на паромах. По мосту, главным образом, шли войска. На ночь наводили понтонный мост, и тогда армия шла по понтонам, а мост был предоставлен остальным. Не доходя шести километров до переправы, мы остановились, с тем чтобы с наступлением сумерек двинуться на переправу. Правда, немцы бомбили ее и днем и ночью, при свете ракет. Остановились мы в полуразрушенном скотном дворе. Здесь было много людей, ожидавших, как и мы, ночи. Было человек семь раненых, причем тяжело. Были на костылях, один был ранен в пах. Они лежали в жару, некоторые бредили.

Часов в шесть вечера, хорошо отдохнув и закусив нашими запасами, решили двигаться. Впереди уже маячил конец пути. Нужно было еще одно усилие, еще немного напряжения, и назавтра мы рассчитывали быть на своей территории. Не бояться окружения, не бояться немцев. Настроение было хорошее. Мы были полны надежд. Я посадила Сережу на плечи и только сделала несколько шагов, как вдруг затрещали мотоциклы, застучали пулеметы. Это были немцы. Началась паника. Военные снимали с себя звезды и знаки различия, скидывали гимнастерки и бежали в холмы, в сторону от дороги, в сторону от поселка. Мучительно было смотреть на раненых.

Я села на землю и долго сидела без мысли, без чувств, ничего не видя и не понимая. Очнулась от разрыва пушечного снаряда, его немцы послали в трактор. Все! Кончилось все, и не нужно было никуда спешить. Появилась огромная непреоборимая усталость. Не хотелось ни говорить, ни двигаться, ни думать.

    Наутро встал вопрос, что делать, куда идти. Мелькнула мысль о Рубежной и тут же отпала. Там меня никто не ждал. Да и далеко, ужасно далеко. Решили идти в Миллерово. Там были родственники. Тетя Маруся в письмах приветливо и настойчиво звала к себе. Было 28 июля. Семнадцать дней! Семнадцать дней такого напряжения всех, и духовных и физических, сил были напрасны. Жизнь обманула еще раз. В этот же день мы дошли до совхоза «Придонский». Остановились в том же клубе. В поселке уже были немцы. До этого мы их не видели. Пришли в клуб, проверили документы. — «Иди, матка, назад». Впервые я услышала это слово… и возненавидела его. Ниже поселка проходила дорога. И вот потянулась первая длинная вереница пленных. Ох, и тяжело же было на них смотреть.

Нам предстояло возвращаться на Шахты. По дороге нас подобрал тракторный поезд. Кроме тракториста там еще было человек шесть мужчин. Они не успели перебраться через Дон и теперь возвращались в свой колхоз. Наши хозяева дали нам большой кусок жареной баранины и много сухарей. Впервые за время эвакуации мы ели мясо.

Трактор тащился медленно. Но теперь спешить нам было некуда. Самолеты больше не летали, отступающей армии не было, беженцев тоже. Была гнетущая тишина. Мы никуда не спешили, и это было так странно и непривычно. Я отдыхала физически, сидя на мешках. Дети были сыты и дремали. О сегодняшнем дне можно было не думать. Ему предстояло завершиться в Шахтах, где собирались заночевать. Немцев не было видно. Я сидела высоко, и мне хорошо была видна окрестность. И где-то далеко я увидела очень маленькую черную машину. Она напоминала большого жука. Быстро и ловко она спускалась и поднималась по холмам. Она как будто  что-то искала и высматривала. Я подумала, что мы очень заметны. Еще не верилось, что мы уже на земле, занятой немцами. Потом она исчезла, и я о ней забыла. И вдруг она появилась около нас. Остановилась. Выскочил немец. Приказал трактористу остановиться. Немец осмотрел мешки, заглянул в цистерну и велел ехать в Шахты. Так как это совпадало с намерениями наших спутников, они радостно согласились. Машина исчезла. Через час она появилась снова, и было дано распоряжение ехать в Новочеркасск. Мужчины стали убеждать его сохранить прежнее направление. Немец разозлился, что-то крикнул и положил руку на кобуру.

Поехали дальше. Через некоторое время трактористу вздумалось заправить машину. Он сцедил отработанное масло в ведро и вылил его около дороги. Не успел он подойти к трактору, подлетела та же машина, и из нее выскочил совершено разъяренный немец. Размахивая револьвером, он дико что-то кричал, мешая русские и немецкие слова. Я с детьми стояла на обочине дороги, рядом стояло несколько мужчин. Вдруг немец повернулся к нам, взвел курок, выхватил гранату, замахнулся и, казалось, несколько  секунд колебался, что сделать раньше,  выстрелить или бросить гранату. Я оцепенела от ужаса и приросла к месту, судорожно вцепившись в детей. Тракторист крикнул: «Солидол! Солидол!». Немец оглянулся, посмотрел на лужу, ткнул пальцем, понюхал и успокоился. Повторив распоряжение ехать в Новочеркасск, он уехал и больше не возвращался. Наш поезд тронулся, и все мужчины, кроме тракториста, один за другим, на ходу, взяв заплечные мешки, соскочили и ушли. Мы остались одни. Забрались в будку, нашли там сахар, сухари, муку. Взяли всего понемножку, прихватили небольшую кастрюльку и тоже на ходу соскочили и ушли.

Шахты прошли насквозь, не останавливаясь. Город был сильно разрушен. Висел разбитый виадук. По шоссе от Ростова непрерывно мчались на большой скорости большие машины с солдатами. Летели мотоциклы. Люди в машинах смеялись, что-то кричали и пели. Видно было, что они упоены своими успехами.

Мы шли по железнодорожным путям. Разбитых рельсов не помню. Но разбитые, сгоревшие и еще дымящиеся поезда попадались очень часто. Помню, мы шли вдоль поезда. Вдоль всего эшелона мы шли по крупе и макаронам, перемешанным с осколками разбитых водочных бутылок. И почему-то было очень много этикеток от всевозможных консервов. Видно было, что тут основательно пограбили. В Шахтах мне рассказали про возмутительный случай. В первый же день немцы предложили жителям разгрузить продовольственный поезд и продукты взять себе. Когда собралась толпа, они стали стрелять в нее из автоматов.

В Красном Сулине мы переночевали, с трудом найдя приют. От Сулина мы пошли на Каменск. Этот переход мы сделали в два дня. Мне все труднее и труднее было идти с Сережей на руках. Начали пухнуть ноги и живот. Теперь мы все время шли днем. Ночью ходить запрещалось. Было жарко, а нам то и дело попадались трупы людей (редко) и лошадей. Около одной деревни мы наткнулись на разбитый наш танк, из открытого люка несло трупным запахом. Как-то мы напились из ручья, а пройдя немного вверх по течению, увидели в ручье убитого бойца. Я до сих пор не понимаю, как уцелел Сережа.

Путь от Сулина до Каменска лежал в очень живописной местности. Но найти приют в этих красивых и уютных селениях было почти невозможно. Люди боялись. Помню, как в одной деревне я прошла из дома в дом,  отовсюду меня гнали, и только в одной, чуть ли не последней хате, где жила большая и бедная семья, меня приютили, да еще и накормили. При следующей ночевке повторилось то же самое. Не доходя до Каменского, решили заночевать в большой, богатой, красиво расположенной у подножия горы станице. Долго искали приют и бедную хату. Такой не оказалось. Дети хотели пить. Увидели женщину, вытаскивающую ведро из колодца. Попросила напиться, а потом рискнула просить ночлег. Хозяйка, счастливая недавним возвращением мужа, пустила и обильно накормила молоком и огурцами. То же ел и Сережа. Молоко, огурцы, и тут же кровавый понос. Так я лечила Сережу. Правда, я время от времени, когда уж очень плохо было, давала ему сульфидин. Позже хозяйка дала детям по пирогу. Но спать в дом не пустила. Мы улеглись на открытой веранде.

Утром мы подошли к Донцу. Переправиться можно было только на лодке. Они были частные, и никто не хотел нас везти. Мы долго лежали на берегу. На той стороне был немецкий пост. Лодки приплывали и уплывали, а нас не брали. Я долго и слезно умоляла какую-то женщину взять нас. Неожиданно выручил немец. Ему нужно было на тот берег, за ним пришла лодка, и он взял нас. Переправившись через Донец, мы подошли к немецкому посту. Там стояли часовой с автоматом и офицер. Потребовали документы. Паспорт и детские метрики, деньги (несколько тысяч) и сульфидин я хранила в мешочке на груди.

Документы я вытащила заранее. Просмотрев их, офицер ткнул в грудь, где был мешочек: — «Что это?». Пришлось показать. Деньги его не интересовали, а сульфидин вызвал вопросы — что это и откуда? Я объяснила, что получила на заводе, где работала перед эвакуацией. — «Какой завод?» — «В Рубежной». — Во время осмотра он улыбался. Возвращая мне пакет, немец, все с той же улыбкой, сказал: «Расстреливать вас нужно!».

Андрюша, видя улыбку и не поняв последней фразы, остался в убеждении, что немецкий офицер очень добродушный.

От Каменска у нас появились новые попутчики. Их было много, все мужчины, они нагоняли нас, какое-то время шли с нами, потом уходили в сторону или вперед. Запомнились двое. Первый — пожилой мужчина, по-видимому, добрый и хороший семьянин. Он помогал мне время от времени тащить Сережу и был приветлив с детьми. Он хотел идти в Миллерово, но, узнав, что там есть лагерь для военнопленных, после Тарасовки ушел в сторону. Второй — невысокий рыжевато-седой человек лет сорока пяти с лисьим лицом и  с явно антисоветским настроением. Свое отношение к происходящему он высказывал не стесняясь. По дороге он обыскивал всех убитых и забирал все, что казалось ему ценным. Набрели мы как-то на убитого красноармейца-сибиряка. Из нагрудного кармана гимнастерки эта рыжая скотина извлекла красноармейскую книжку и деньги. Книжку он засунул обратно, а деньги, сказав, что они не пахнут, забрал себе. Деньги как раз пахли, так как были подмочены трупной жидкостью. Я долго берегла в памяти имя этого убитого и место его жительства. Я думала, что когда-нибудь смогу сообщить его родным о его смерти. Записать мне было нечем, и я, конечно, забыла. В другой раз этот человек снял с убитого шапку, а на мертвую голову надел свою. В станице Глубокой мы с ним расстались.

С питанием было все хуже и хуже. Выкапывать картошку на колхозных огородах стало опасно. Немцы за это расстреливали на месте. В селах на советские деньги ничего не продавали. Да и раньше денег не брали, а подавали, как нищим. Сейчас подавали хуже. Иногда отказывали даже в воде. Очень неохотно пускали в хаты. А мне все труднее и труднее становилось тащить Сережу. Я часто спускала его на землю. Он плакал, жаловался, что не может идти и просился на руки. Когда мы проходили через село, он жалобно просил: «Мама, попроси хозяйку». Это означало, что он очень хочет есть или сильно устал. Вспоминаю, как раньше, еще до прихода немцев, он поднимал ручонку, пытаясь остановить машину, и бывал молчаливо, не по-детски огорчен, когда они равнодушно проезжали мимо.

После Глубокой мы дошли до станицы Верхне-Тарасовки. За Верхне-Тарасовкой был последний переход до Миллерово. В этой станице мне не повезло. Остановились мы в доме, где жила красивая и еще очень молодая женщина, мать двух почти взрослых сыновей. Муж ее был на фронте. Она как-то особенно охотно и приветливо встретила меня с детьми. Такую же приветливость выказали и ее сыновья. Извинившись, что в доме нет хлеба, так как она не ждала гостей, она поставила тесто. Наутро она подала на стол несколько пресных пышек, кринку свежего молока и кусок сливочного масла. Такой роскоши мы не видели со времен Рубежной. Дети с наслаждением набросились на масло. Я не удержалась и тоже съела кусок пышки с маслом. Поэтому или потому, что пришло время, но у меня ночью начался страшнейший приступ печени. Когда уже все спали, я проснулась от жесточайшей боли. Подступила рвота. Еле удерживаясь, с трудом ориентируясь в темной чужой избе, я нашла выход и выскочила на крыльцо. Это продолжалось всю ночь. Примешалась боль и сильнейшее расстройство желудка. Как только рассвело, я разбудила детей, и пока хозяева спали, ушла. Мне было стыдно, что я запачкала рвотой крыльцо и двор и так по-свински отблагодарила эту милую женщину за ее исключительное гостеприимство.

Голова кружилась, слабость была отчаянная, ноги подкашивались. Идти не было сил. При первых попытках нести Сережу боли стали непереносимыми. Взяла его за руку. Он хныкал и не хотел идти. Было холодно и росно. Его обувка, байковые сапожки, которые перед самой войной привезла мама, промокли. Он мерз и просился на руки. Я его время от времени все же несла. Андрей шел значительно впереди. Я отставала. Проходя через какое-то селение и таща Сергея, я услышала крик. Как обычно, не обратила внимания. Крики стали настойчивее, я оглянулась. По огороду, догоняя меня, бежала женщина и несла в руках две горячих, только со сковороды, пышки. — «Я вас догоняю. Возьмите, дайте детям». Это заботливое внимание чужого человека растрогало меня. Не так уж часто встречалось оно на нашем пути. Таким образом, завтрак у нас состоялся. Я тоже не удержалась и съела кусочек пышки. И немедленно расплатилась за это усилившимися болями и рвотой. Нести Сережу стало совсем невмоготу. Я его не вела, а волокла, держа за руку, так что на мягком грунте дороги оставались не следы, а две параллельные канавки. Наконец, совершенно обессилев, я свалилась под кустами в стороне от дороги и пролежала без движения несколько часов. Я уже не помню, где и как мы провели ночь. И ночевали ли вообще или в этот же день, к вечеру, пришли в Миллерово. Кажется все-таки, что в Миллерово мы пришли утром.

У самого Миллерова дорога пошла в гору, вернее, на холм. Поднявшись наверх, я остолбенела. С левой стороны дороги открывалась широкая панорама большой, с пологими скатами котловины (до войны тут были огороды горожан). Она мне показалась удивительно правильной формы, как огромная чаша. По дну этой чаши протекала речушка. Из чаши несся какой-то странный непонятный звук, и вся ее коричневатая поверхность шевелилась. Я не сразу поняла, что это? И только оторвав глаза от котловины и оглянувшись, я увидела, что по верху, через правильные промежутки стоят деревянные грибы-зонтики, а между ними ходят немецкие автоматчики, и у некоторых из них собаки. Тогда я поняла, что это миллеровский лагерь для военнопленных. И только теперь я разглядела, что все склоны чаши и ее дно сплошь покрыты шевелящимися человеческими телами. В этой котловине не было ни деревца, ни кустика, даже травы не было. Солнце и дождь, зной и холод, все это обрушивалось на беззащитных людей. Не было и отхожих мест. Я долго стояла и не могла оторваться от этого ужасного зрелища человеческой гибели. Вот внизу появилась лошадь с телегой, на которой стояли баки. Это привезли еду. Шевеление стало активнее, начала выстраиваться и змеиться длинная очередь к телеге. Кто-то упал и больше не поднялся. Его обходили, обтекали. Со стороны города подходили женщины, пытались что-то из еды перебросить вниз. Часовые их гнали и грозили автоматами. Это заставило очнуться и уйти. Так меня встретило Миллерово.

Наконец мы подошли к дому Лебедевых, моей тетушки и ее семьи. Небольшой одноэтажный домик в две комнаты с кухней. Одной стороной дом выходил на улицу, а второй — на огромный, без края пустырь. Я не знаю, что тут было раньше, степь или хлебное поле. Теперь это была стоянка огромных семитонных машин-фургонов. Стояли две такие машины и около домика Лебедевых, полностью его загораживая. В доме от них был полумрак. Здесь не было немцев, эти машины принадлежали итальянской армии. Внутри фургоны были, как комнаты, там стояли кровати, был стол и прочие вещи. Эти машины с итальянскими солдатами приехали сюда за день или два до моего прихода и оставались тут все время моего пребывания в Миллерово. Немецких войск было тоже много, но они стояли в другом месте.

У дома был небольшой фруктовый садик и огород. Тут же стояли сарай и уборная. Семья тети Маруси состояла из нее самой, ее мужа Виктора, дочери Тани, школьницы четырнадцати лет, и бабки Петровны — няни и домоправительницы, живущей у тетки с 1910 года. Старший сын Лебедевых, мой двоюродный брат Юра, танкист, к этому времени уже погиб на фронте. Встретили нас приветливо и по-родственному. Маруся обняла, расплакалась и сказала: «Ты будешь мне вместо Юры». В этот день мы вымылись, были сыты и измученные дети, наконец-то, спали на кровати. Первые два дня мы отдыхали, а потом я активно включилась в жизнь и заботы семьи.

У Лебедевых было три огорода, два — далеко, один — близко. Нужно было спешно собирать урожай, несмотря на то, что было только начало августа. Уж очень шкодили вражеские солдаты, особенно итальянцы. Немецкая и итальянские армии отличались не только формой одежды (у итальянцев она была более яркая, что ли, а мундиры офицеров были просто театральны), но и рацион питания итальянцев резко отличался от рациона  немецкого солдата. Если итальянский солдат в сутки получал три котелка макарон-рожек, сдобренных томатным соусом и подсолнечным маслом, да два небольших круглых хлебца, то немец, кроме трехразового приварка и большой буханки хлеба, обязательно получал еще джем, банку тушенки и жиры. Естественно, что вечно голодные итальянцы шныряли по огородам и таскали мелкий скот, птицу во дворах и даже приспособились выдаивать коров, перехватывая их на дороге. Немцы тоже грабили, но они требовали «яик, курку, млеко».

Не знаю, как в высших сферах, но итальянский солдат побаивался немецкого, и последний был как бы выше итальянского. Обиженные жители даже жаловались немцам на итальянцев. Водителем одного из фургонов, стоявшего у дома, был молодой парень Ромео. Он не был фашистом, а отбывал действительную службу и угодил на войну в Россию. Он окончил два колледжа и собирался стать искусствоведом. Он постоянно подчеркивал, что не «фашисто», и говорил: «Гитлер — плохо, Муссолини — плохо, фашисто — очень плохо. Итальянский народ — хорошо, русский народ — хорошо».

Как-то Ромео отозвал меня в сторону и сказал: «Мадонна, там ночью пришел фашисто (и указал,  где), это очень плохо. — Указал пальцем мне на грудь. — Нехорошо, мадонна, фашисто берегись». Ромео по-русски говорил очень плохо, корежил слова, но смысл его речей был вполне понятен. Накануне ночью, через два дома от нас, расположился отряд итальянских фашистов-чернорубашечников. На рукавах их рубашек была эмблема — череп и кости.

Ромео тепло относился к Сереже. Он говорил: «Твой бомбино кароший оки». Это означало — у твоего ребенка красивые глаза. Да, глаза у него были красивые, но общий вид был ужасен. Сильно отекший, так что казался толстым, с не прекращающимся кровавым поносом, покрытый гнойными язвами. Время от времени я давала ему сульфидин и, промывая язвы, посыпала их сульфидином же. Может быть, это его и спасло.

Как-то, во время очередной раздачи макарон, Сережа сидел на ступеньке крыльца. Получив свою порцию, Ромео с котелком проходил мимо. Он остановился и в крышку котелка отлил часть своего обеда. Сережа взял. С тех пор это стало обычаем. Если Сережи не оказывалось во дворе, Ромео разыскивал меня или Андрея и просил передать крышечку с макаронами для «бомбино». Причем это никогда не были остатки или объедки. Прежде чем опустить ложку в котелок, отливалась Сережина порция.

Постепенно Сережа так к этому привык, что, услышав звяканье котелков во дворе, выползал и молча садился на крыльце. Он никогда не просил и никогда сам не шел к Ромео. Тот всегда сам приносил ему его порцию. Это продолжалось вплоть до их отправки на фронт. Мне очень бы хотелось, чтобы его не убили на войне. Признаюсь, я не чувствовала в нем врага. Он привел в дом к Сереже врача-итальянца. Врач внимательно осмотрел его, покачал головой и сказал: «Диета, жиры, фрукты, витамины». Потом послал пришедшего с ним солдата, и тот принес касторку. Налил немного в стакан и протянул мне. Заметив мое колебание, сказал: «Рицина олеум, потом я выпью». Я колебалась не из-за боязни отравления. Просто чувствовала всю бесполезность этого медицинского вмешательства.

На Сереже особенно сказались все лишения последнего времени. В апреле у него был дифтерит, правда, в легкой форме, но на сердце он сказался. Тем более что у него был врожденный порок, незаращение баталлова протока. Вместо той диеты, которая полагалась детям до трех лет, он очень много голодал и ел часто просто недоброкачественную пищу. Помню, как-то в дороге еще, одна старуха дала нам много огрызков и обломков каких-то сдобных пирогов и пышек. Дети были очень голодны и с жадностью набросились на них. Мы сидели на траве тут же около дома. Все это было основательно проплесневевшим и местами дурно пахло. Очистить и выбросить не испорченные куски было почти невозможно, и их было так мало, что дети все равно подобрали бы отбросы. А в результате всего у Сережи получился хронический колит с кровью, сильнейший отек всего тела и язвы от истощения.

Он никогда не бегал, не смеялся. В нем не было ничего детского. Целыми днями он сидел где-нибудь в уголке. Соседи, бабка и Маруся называли его старичком. Он очень чувствовал обстановку и отношения в семье, а они были очень тяжелыми. Поэтому избегал оставаться без меня в комнате. И когда я уходила из дома, а уходила я очень часто, он садился на землю у стены дома, всегда с той стороны, в какую уходила я. И терпеливо, часами, ожидал моего возвращения. Возвращаясь, я еще издали видела этот маленький серенький комочек, и столько в его позе было недетской тоски и одиночества, что, какой бы я усталой ни была, какой бы тяжелый груз ни тащила, я ускоряла шаги, чтобы скорее прекратить это ожидание. Мне всегда казалось, что Сережа боялся, что я не вернусь.

Только сейчас, спустя четыре года, Сережа начинает быть ребенком — озорным, непослушным и лукавым. И я ему все прощаю. Я не могу ему не прощать.

Андрюша был старше, сильнее и здоровее. Он очень похудел, был всегда голоден. Но ему не так нужна была мать. Он всегда знал, что я вернусь. Знал, куда и зачем я ушла. Он был старше, но не настолько, чтобы многое понять. Был беспечнее и оптимистом по натуре. Воспринимал только смешную сторону явлений. От него многое отскакивало, почти не оставляя следа, и переставало существовать, как только уходило в прошлое.

Итак, мы обосновались в Миллерово. Первое время я не задумывалась над тем, что будет дальше. Долго ли я пробуду здесь, что буду делать. Уйдем ли мы еще куда-нибудь или останемся в Миллерово до конца войны. У меня никогда не было чувства, что это конец, что немцы тут навсегда. Очень раздражало абсолютное незнание действительного положения дел. А так хотелось знать, ну сколько еще надо ждать и терпеть. Год, полгода или десять лет? Только бы знать — когда. Только бы видеть в уме эту светлую точку, а тогда бы уж хватило сил ждать и дождаться наших. У меня, безусловно, было внутреннее желание никуда не идти больше. Остаться здесь, под крышей, в семье, среди своих людей.

Ни голод, ни холод, ни отсутствие всякой одежды меня не пугали. О Рубежной я не вспоминала. Она была для меня таким же пустым и чужим городом, как любой другой, занятый немцами. О Пете и Николке я старалась не думать. Это была дополнительная непосильная нагрузка на душу. Только во сне я их видела.

Очень скоро приветливость и доброжелательное отношение к нам изменилось. Проявил свою действительную натуру Виктор, за ним изменили свое отношение бабка и Тата. Только Маруся осталась верна мне. По складу характера Виктор был настоящим деспотом. Он не выносил, когда кто-нибудь в доме читал. Даже Татка, его дочь, читала только в его отсутствие и, завидев подходящего к дому отца, быстро прятала книгу и судорожно искала «работы». У Андрея он очень часто грубо вырывал из рук газету, ее выпускали в городе, и заявлял, что «нечего совать свой сопливый нос куда не надо». А мне он часто говорил: «Ты их плохо воспитываешь».

Виктор всем старался найти какую-нибудь работу, часто совершенно бесполезную. Даже Сережу он заставлял рвать траву для зайца. У них в сарае жил заяц, и за ним вся семья ухаживала, как будто ожидала, что из него со временем получится кабан. Виктор очень боялся голода, хотя семья имела два огорода с картошкой, кукурузой и подсолнухами и небольшой огород с овощами. Были некоторые запасы муки и зерна. Был большой чемодан с хорошими вещами, которые легко могли быть обменены, и с большой выгодой, в самом Миллерове на зерно и другие продукты.

Должна сказать, что эта семья в 1931—32 годах в Ставрополе пережила очень голодную зиму, когда все буквально пухли от голода. Может быть, этим объяснялись страх голода и скупость Виктора. Примерно через неделю после нашего прихода он меня спросил: «Что ты намерена делать дальше?» — «Я об этом не думала». — «То есть, как это не думала? У тебя же есть дети. Кто же о них будет думать, как не ты?»

Приход Маруси прервал разговор. Но с этого началось. Каждый день я получала очередную порцию. — «Я ни тебя, ни детей содержать не намерен. Мне нахлебников не нужно. Ты должна найти работу». — «Где же я ее найду?» — «Это меня не касается. Где хочешь». Потом он начал требовать, чтобы я пошла в комендатуру и нанялась там уборщицей. Я категорически отказалась это сделать. — «Я не буду тебя больше кормить». Мы с Андреем перестали садиться за стол.  Я нашла себе работу: ходила по домам и шила, помогала косить траву, убирать огороды, мазать хаты.

Первая моя работа — переделка шинели на мужской ватный пиджак. Шинель была грязная, в крови (видно, снята с убитого), дурно пахла. Ее нужно было распороть, выстирать и сшить вручную. Во время работы я питалась у хозяев и кое-что оставляла детям. Оплату получала натурой: мукой, молоком, подсолнечным маслом, картошкой, иногда печеным хлебом. Все, что я зарабатывала, делилось пополам, половину я отдавала Лебедевым, половину — себе. Была у меня и еще одна работа, очень выгодная. Я стирала белье одному немецкому офицеру за хлеб и мыло. Мыло это было, как золото. Приносил мне белье денщик. Однажды он пришел в мое отсутствие, и бабка перехватила у меня эту работу. Она сказала ему, что я очень недобросовестно стираю, а она это будет делать лучше. Одна Марусина знакомая работала на немецкой кухне и иногда приносила нам остатки от немецкого обеда.

Виктор начал выгонять меня из дому. Вслед за Виктором распоясались бабка и Тата. Для меня это был самый трудный период за все время войны. Я старалась компенсировать свое вынужденное пребывание у Лебедевых. Я убирала огороды, конечно, не одна. Но везти груженую тачку (как я их ненавижу) мне приходилось наравне с Виктором. 

Миллерово было в то время на редкость неприятным городом: он был очень грязен, захламлен и битком набит немецкими войсками. Везде в землю были врыты тяжелые орудия. И везде огромными буквами было написано «ФЕРБОТЕН». Попадались и другие надписи: «Вошедший будет немедленно расстрелян!».

Когда иссякли продукты, я вспомнила про сульфидин. В городе функционировал вендиспансер.  Пошла туда, разыскала врача (женщину, русскую) и выменяла у нее 30 г сульфидина на пуд муки и литр подсолнечного масла.

С первого сентября начались базары. Цены, правда, были очень высокими. Все же, в крайнем случае, кое-что можно было купить. У меня было около четырех тысяч.

Виктор все настойчивее и настойчивее предлагал мне убираться. Я не знаю, чем бы все это кончилось, хватило бы у меня сил сопротивляться ему. На его счастье в начале сентября немцы издали приказ, по которому всем жителям, приехавшим в Миллерово после 21 июня 1941 года, надлежало покинуть Миллерово и отправиться на прежнее местожительство, если оно оккупировано. Те, кто прибыл из не оккупированных мест, выселялись за 40 км от города. Кроме того, выселялась часть коренных жителей из некоторых районов города. Им было предложено в 24 часа покинуть пределы города и тоже выселиться за 40 км. Транспорта, разумеется, не предоставлялось.  После этого приказа Виктор уже не отставал от меня, и я отправилась в комендатуру за пропуском.

Когда я получала пропуск, стал вопрос, как выбраться из Миллерово. Мне была непереносима мысль, что нужно снова проделать пешком весь путь от Миллерова до Рубежной. Правда, между Миллерово и Ворошиловградом было очень оживленное автомобильное сообщение. Ездили немецкие и итальянские машины. Итальянцы иногда подвозили, но им нужно было заплатить чем-то из продуктов. Недалеко от нашего дома был регулировочный пункт на шоссе в Ворошиловград. В Миллерово ежедневно приходило много людей с тачками (и без них) менять вещи на картошку. Очень много было и ворошиловградцев. Они собирались около регулировщика и ждали, пока какой-нибудь шофер возьмет их на машину. За это давали масло, гусей, яйца и т. п. В один не прекрасный день к этому пункту подкатили две грузовые машины, из них выскочили немцы и спокойно и хладнокровно, невзирая на вопли, обмороки и истерики, обобрали этих несчастных женщин. Забрали у них буквально все до зернышка. После этого люди стали прятаться по домам.

У нас в доме приюта никому никогда не давали. Но ввиду моего предстоящего отбытия стали пускать, в надежде на то, что я найду себе попутчиков и смогу с ними уехать. Должна сказать, что к тому времени у меня появился багаж. Как-то я купила у одного немца мешок пшеницы со сгоревшего элеватора. Пшеница не была горелой, но основательно припахивала дымом. У меня ее было пудов пять. Два пуда я оставила Марусе. А три должна была взять с собой. Значит, пешком я никак не могла уйти. И вот мне повезло. У нас остановились две молоденькие девчушки, ученицы 9-го класса. Они приехали из Ворошиловграда менять. У них было несколько мешков с зерном и картошкой. Они прожили у нас два дня, и в конце второго дня обработали шофера-итальянца, который согласился взять их и меня с детьми и доставить в Ворошиловград. Нужно было чем-то расплатиться. Я побежала на базар и купила десяток яиц, уплатив за них несколько сотен. Шофер поморщился, но все же взял и яйца, и нас. Девочки расплачивались медом и маслом.

Уж не помню, какого числа, 11 или 15 сентября, рано-рано утром мы уехали. Часов в шесть вечера, не доезжая восьми километров до Ворошиловграда, шофер остановил машину и предложил выгружаться. Девочки оставили свои мешки и меня с детьми, а сами пошли в город за тачками и отцами. Был уже одиннадцатый час, когда они вернулись. Сережа спал. Мы его положили на тачку на мешки. Но он проснулся, испугался и заплакал. Пришлось взять его на руки. Сперва шли все вместе, потом я стала отставать. Отцы с тачками, девочки и Андрюша уходили вперед. Потом останавливались и поджидали меня. Это очень замедляло наше путешествие. Все устали, и я понимала, что нельзя дольше злоупотреблять их терпением. Уже в самом городе я предложила им идти не останавливаясь. Сказав мне адрес (улица Ленина, 6-я линия) и объяснив, как пройти, они ушли. Андрюша ушел с ними. И вот началось мое путешествие по ночному незнакомому городу.

Ленинскую улицу я нашла довольно быстро. Она была оживлена, несмотря на то, что шел второй час ночи. Часто попадались пары: разряженные и накрашенные женщины под руку с немецкими и итальянскими офицерами. Они звонко смеялись и казались веселыми и счастливыми. А вот шестую линию найти оказалось очень трудно. Она мне не давалась, как клад. Я нашла и первую, и вторую, и третью. Четвертая и пятая были разрушены. Сохранились только чудом уцелевшие угловые стены с дощечками, а дальше только груды кирпича и обломки. Потом шли седьмая и восьмая. Я дошла до десятой, а шестой не было. Я вернулась к первой. Прошла сначала, и опять не нашла. Спросить было не у кого. Улицы опустели. Вышла опять на Ленинскую, совершенно обессиленная, села на тумбу у чьих-то ворот и с полчаса просидела в полном отчаянии. Немного отдышавшись, пошла опять… и очень быстро нашла 6-ю линию. Потом, днем, я никак не могла понять, почему ночью я так долго ее искала. Меня все ждали и волновались.

Хозяйка дома, мать одной из девочек,  Нины, два раза посылала мужа искать меня. Меня накормили чудесным борщом с пышкой (Андрей поел раньше) и уложили на полу, дав одеяла и подушки. Ко мне и к детям все относились очень хорошо. В доме было пианино, и Андрею разрешили им пользоваться. Питались мы из одного котла. Имея деньги, я покупала свою долю на базаре, стараясь не обременять моих милых хозяев содержанием трех лишних ртов. На базаре я продала часть своей пшеницы.

В то время в городе было еще очень много евреев. Они все ходили с желтыми повязками на руке. Мне было страшно за них. Хотелось подойти и сказать: «Уйдите. Что вы делаете? Зачем остались?». Ведь в Миллерово не осталось ни одного еврея. Там на наших глазах увезли в машине большую еврейскую семью. В ней были старики, дети и молодые. И больше о ней никто ничего не слыхал. Я помню одну женщину-еврейку. У нее было красивое и такое скорбное лицо. Она шла вдоль забора. Я подошла к ней. Мне хотелось ей что-то сказать. Она вздрогнула, внимательно посмотрела на меня, махнула рукой и быстро ушла.

В семье, где мы жили, часто собиралась молодежь. Это были товарищи Нины по школе. Обсуждался вопрос о поездке в Германию. Немцы в это время вели усиленную агитацию за добровольный переезд. Среди приходивших был один парень лет восемнадцати, красивый и надменный. Он был ярым германофилом. Он собирался добровольно ехать в Германию и усиленно агитировал своих товарищей. Надо отдать должное — его агитация успеха не имела. Дети еще не чувствовали в нем врага. Им было просто непонятно, как это их товарищ, с которым они столько лет просидели за одной партой, с которым они выросли, как это он один хочет ехать, тогда как они только и думают, как бы не поехать, куда бы спрятаться, если добровольное перейдет в обязательное. Я его как-то спросила: «А вам не страшно так вот взять и уехать из родной страны и, может быть, навсегда потерять возможность вернуться?». Он удивленно вскинул глаза: «А чего же страшного? Я всегда смогу вернуться, если захочу». — «А если здесь уже не будет немцев?» — «Это невозможно!» И это было его убеждение. Кто ему так вывихнул мозги?

Отдохнув, я начала думать о дальнейшем перемещении. Кто-то мне сказал, что из Дебальцева в Рубежную ходят поезда. И вот я решила добираться до Дебальцева, чтобы оттуда поездом уехать в Рубежную. Регулировочный пункт, через который шли машины на Дебальцево, находился далеко за городом. У будки регулировщика уже сидело много народу. Для оплаты проезда у меня были приготовлены снова десяток яиц. В этот день нам не повезло. Ни на одну машину, хотя их прошло очень много, нас не посадили.

Дети измучились от жары и голода. Грязны мы все были невообразимо.  На противоположной стороне дороги стояло несколько больших деревянных бараков. Договорившись с хозяевами, я приготовила кое-что поесть детям. Помню, что израсходовала пару яиц из неприкосновенного фонда. Ночевали мы в одном из бараков, в пустой квартире с выбитыми стеклами. Спали прямо на очень грязном полу. Какие-то девушки, жившие в бараках, долго пели хором советские песни. Этот хор звучал вызывающе и дерзко. На другой день, после долгих упрашиваний, регулировщик остановил итальянскую машину. Все бросились к машине со своими мешками. Я схватила Сережу, сунула его в кузов и хотела бежать за Андрюшей и мешком. В это время машина тронулась. Я смертельно испугалась, что сейчас увезут моего ребенка и я никогда больше его не найду. Я дико закричала: «Бамбино! Бамбино!». От моего ли вопля или еще почему, но машина остановилась.

В это время Андрюша, страшно перепуганный внезапным отъездом одного Сережи, бежал, запыхавшись, за машиной, волоча двухпудовый мешок по земле.  Забравшись в машину и вновь обретя заплаканного, перепуганного Сережу, мы благополучно прибыли в Дебальцево. Приехали вечером. Выгрузились у какого-то большого разрушенного здания. Надо было подумать о ночлеге.  Дети были голодны и очень утомлены. Я остановила проходившую женщину и попросила пустить переночевать. Против ожидания она сразу согласилась. Наскоро обмыв ребят, я напекла пресных ржаных лепешек, купила у хозяйки пол-литра снятого молока, и, поев, мы, как убитые, заснули на снопах гречихи в одной из пустых комнат.

Наутро я пошла на базар, чтобы купить чего-нибудь в дорогу и узнать, каким образом можно выбраться из Дебальцева. Вести были самые неутешительные. В Рубежную можно было добраться только пешком. Надо было избавиться от пшеницы. Оставаться еще на один день для того, чтобы продать ее на базаре, мне не хотелось. Помогла хозяйка. Она нашла мне покупателя среди своих соседей. Это был прижимистый старик. Взял он ее очень дешево, раза в три дешевле, чем за нее можно было взять на базаре. И все-таки, когда я уже совсем уходила, он догнал меня и потребовал, чтобы я вернула еще часть денег на том основании, что зерно пахнет дымом. А ведь я его предупредила об этом, и он, торгуясь, обнюхивал чуть ли не каждое зерно. Я отдала ему то, что он требовал, и только мысль о детях удержала меня от того, чтобы не швырнуть ему в лицо все деньги.

Этот последний переход до Рубежной был для меня самым мучительным. Думаю, что у меня к физической усталости примешалось тяжелое душевное состояние. Было потрачено столько сил и энергии, столько пережито, и все это для того, чтобы, уйдя из Рубежной 8 июля, вернуться в нее в конце сентября. Вернуться в город, занятый немцами, потеряв ребенка, мужа, все вещи, а следовательно, и средства к существованию.

По ночам мне не спалось, и я почти молилась: «Господи! Сделай так, чтобы в Рубежной был Петя, чтобы у меня там оказался угол, из которого бы никто не мог меня выгнать, и мне никуда не нужно будет уходить». Как я в это время завидовала всем оседлым людям, у которых был свой дом, своя семья.

Помню, как в Лисичанске, измученные крутым подъемом, мы свалились у какого-то дома под чахлым деревцем. Из дома вышел немец и швырнул к моим ногам маленький сверток в газете. Дети кинулись. Там оказался черствый, заплесневевший бутерброд. Было очень унизительно и гадко. Но дети были готовы поссориться, и я разделила его между ними. Следующая ночевка была в Шахтострое, в нескольких километрах от Рубежной. Переночевав, мы утром подошли к месту, откуда видна была Рубежная, расположенная в долине за Донцом. Ребята радовались. Глаза Андрея сияли. Близился конец пути, а, главное, мы возвращались в свой город. Мне же было ни радостно, ни спокойно. Часам к девяти мы подошли к мосту. За ним был завод, начиналась Рубежная. Сергей прыгал у меня на плечах и почти пел: «Абежная! Наш папа там!». Оказалось, «устами младенца глаголет истина».

В Рубежной был Петя, была комната. И это было счастье…[2]

Примечания

[1] В архиве семьи Ершовых бережно хранятся воспоминания мамы Андрея Петровича, Татьяны Константиновны Малининой, о первых днях войны. Написанные с не-сомненным литературным талантом, эти записки читаются с живым интересом. Публикуются в сокращении.

[2] Эти записки я писала в 1946 году. Писала их залпом, на одном дыхании, на клочках бумаги. Написала и сразу все забыла. Я их писала, но ни разу не прочла. Они пролежали 25 лет. Бумага начала крошиться, чернила выцвели. Тогда я решила их перепечатать в двух экземплярах для своих сыновей и внуков. Я ничего не изменила, ничего не добавила и не убрала из тех записок. Переписывая, я впервые прочла их, иногда волновалась, а чаще воспринимала как нечто, не имеющее ко мне отношения. Странное чувство. Но мне они показались интересными. И еще мне захотелось кое-что к ним добавить. Рассказать, как и почему Петя (мой муж, ваш отец и дед) оказался в Рубежной. Рассказать о некоторых хороших людях, встречу с которыми мне подарила жизнь. Но это в другой раз. А сейчас я хочу привести письмо миллеровской бабки, которое получила в 1970 году. В этом письме я тоже ничего не изменила, даже орфографию. Вот оно: «Татьяна Константиновна я перед вами очинь виновата и перед вашими ребятками тогда были ребятки я сознаю что плохо относилась к вашему в то время положению прошу простите я уже стала стара мне 75 лет наверное скоро умирать пожелаю вам и вашим сынам много много здоровья и всего хорошего в жизни сердечным приветом к вам бабуля пелагея петровна еще рас простите». Я не простила. Но встретившись с ней летом 1971 года у Маруси, отнеслась к ней приветливо и даже расцеловалась на прощание.

А к Марусе я приехала только в 1969 году, когда Виктора уже не было в живых. И теперь навещаю ее каждый год. Тане я простила — она была девчонка.

Из сборника «Андрей Петрович Ершов — ученый и человек». Новосибирск, 2006 г.
Перепечатываются с разрешения редакции.