Виртуальный компьютерный музей.
Русский | English   поискrss RSS-лента

Главная  → Книги и компьютерная пресса  → Андрей Петрович Ершов — ученый и человек  → 

*** [1]

Как я стал программистом? Понятно, что в детстве мечтать об этой профессии я не мог — тогда ее просто не существовало.

В школе я очень хотел заниматься ядерной физикой. Правда, интерес к математике у меня тоже был, но где-то на втором плане: раз уж учиться все равно надо, то надо овладеть и математикой тоже. Одним словом, я решил пойти на физико-технический факультет Московского университе­та. Впрочем, выбор этот в значительной степени был предопределен не глубоким интересом к физике, а тем, что туда вступительные экзамены были в три тура, и мне очень захотелось все их пройти. Кстати говоря, на письменной работе по математике при поступлении на физтех я впервые встретил Владимира Михайловича Курочкина, одного из наших ветеранов в области программирования. Так что самое первое знакомство с этой наукой, по крайней мере в лице ее представителя, у меня состоялось тогда, в 1949 году. Но в тот раз В. М. Курочкин о программировании ни­чего не говорил, а просто забрал у меня мою письменную работу.

Я поступил на физтех, но дальше первого курса мне учиться там не пришлось. Времена тогда были серьезные, а я мальчишкой жил какое-то время на оккупированной территории. Примерно четверть курса отчислялась по сходным мотивам, в число таких горемык попал и я.

Я был комсоргом курса, чувствовал себя уже неотъемлемой частицей этого нового интересного коллектива. Но делать было нечего. Надо сказать, что люди, которые должны были эту нелегкую процедуру осуществить, старались относиться к отчисляемым студентам с максимальным вниманием, предпринимали активные усилия для того, чтобы направить их на близкие по профилю факультеты. Так в июне 1950 года я подался на ме­ханико-математический факультет МГУ.

Пришел я туда, стал учиться математике. На нас, девятерых ребят, пе­решедших с физтеха, смотрели с интересом, а народ на факультете подобрался сильный.

Через год, уже на втором курсе, на майские праздники произошла вот какая вещь. Мы уже знали, что у нас в МГУ только что появилась кафедра вычислительной математики, весьма загадочная, потому что никто не знал, что это такое. Известно было только, что ею заведует академик Соболев, человек необычный, который стал академиком чуть ли не в тридцать лет, а сейчас работает в каком-то тайном месте — на самом деле Сергей Львович служил в той организации, которая потом стала называться Институтом атомной энергии. Кое-кто из ребят постарше уже побывал на новой кафедре, мы же пребывали в полном неведении.

Я в то время занимался спортом, точнее — бегом, и был включен в эстафетную команду на приз газеты «Московский университет».
5 мая мы бежали от Киевского вокзала до площадки строящегося здания МГУ, заняли второе место и радостно праздновали это событие. Обратно от пло­щадки МГУ до общежития на Стромынке я протопал вместе с приятелем, Женей Жоголевым, который уже записался на эту загадочную кафедру. И он мне рассказал поразительную вещь. Оказывается, существуют какие-то электронно-вычислительные машины, они очень интересно устроены, и у них есть ртутная память. Я был поражен — что такое ртутная память? И он мне объяснял всю дорогу. Такая стеклянная трубка, наполненная ртутью, а по бокам заткнута пьезокристаллами. Если тебе надо запомнить какое-либо число, то оно изображается как в азбуке Морзе: импульс, нет импульса и так далее, целая цепочка электрических импульсов. Так вот эти импульсы по проводу приходят в пьезокристалл, он от этих импульсов сотрясается, и получается звуковая волна, которая бежит вдоль ртути по трубке, добегает до следующего пьезокристалла, сотрясает его, в результа­те получается электрический ток, и это же число в виде импульсов воспроизводится на другом конце трубки, потом по проводу бежит назад, снова на трубку — выходит, что число беспрерывно бегает в этой ртутной памяти. Не знаю почему, но этот рассказ произвел на меня очень сильное впечат­ление, резко повысив мой интерес к электронно-вычислительным машинам, и я записался на кафедру вычислительной математики.

Год я там занимался чем попало, но в начале четвертого курса у нас на кафедре появился молодой профессор Алексей Андреевич Ляпунов, кото­рый до этого преподавал в какой-то военной академии. То, что он нам стал читать, были первые в Советском Союзе основы программирования для электронно-вычислительных машин. Причем первую половину курса он чи­тал довольно реферативно: в сборнике переводов «Новости ракетной техники» была большая переводная статья, ее мы и изучали. Группа европейских ученых, которые побывали в США, познакомилась с американ­скими вычислительными машинами и некоторые сведения о них опублико­вала. Те, кто занимался в то время становлением ракетной техники, по счастью, смотрели на дело очень широко, поэтому они подхватили сведения и по вычислительной технике и включили в этот сборник.

А тем временем у нас в стране развивались события, о которых мы тог­да ничего не знали: в Киеве Сергей Алексеевич Лебедев доделывал свою знаменитую первую электронно-вычислительную машину, которая потом стала называться МЭСМ — малая электронно-счетная машина. И вот по­лучилось так, что между первым и вторым семестрами Алексей Андреевич Ляпунов съездил в Киев в командировку, поработал на этой машине, изучил ее, и у него возникло сразу очень много идей, касающихся того, как надо программировать. Воодушевленный ими, он во втором семестре стал нам все это рассказывать. Это были еще очень непричесанные идеи, но то, что они рождались прямо на глазах, всех очень заразило, и наша группа в пол­ном составе записалась к Алексею Андреевичу в ученики. Этот коллектив в дальнейшем сыграл довольно большую роль в развитии вычислительной техники. А для меня очень важно, что я почувствовал себя приобщенным к новому делу с самого его начала, в этот особый  период становления.

На том же четвертом году обучения в университете я выполнил свою курсовую работу по методике программирования циклов, погрузился в чте­ние доступной литературы и уже с того времени не отделял себя от развития этой новой области науки.

— ...Вот спортом я практически не занимаюсь совсем — со студен­ческих времен. Стараюсь, конечно, вести подвижный образ жизни для поддержания физической формы, но и то главным образом благодаря же­не — без нее, наверное, не вставал бы со стула.

...Нет, просто времени не хватает. Другие дела давно уже требуют от меня большого расхода сил, душевных да и физических тоже и поглощают меня в достаточной степени.

...Конечно, азарт и чувство соревнования мне тем не менее отнюдь не чужды. Хотя я за все свое детство, которое протекало до войны в небольшом донбасском городке Рубежное, дрался всего два раза. Быть может, у меня понятие соперничества довольно скоро сдвинулось в интеллектуаль­ную область и потому не проявилось в виде активной моторики.

...Что ж, я готов попытаться окунуться в воспоминания детства, чтобы проследить истоки взрослого характера. У меня есть одно существенное свойство — доводить дело до конца и стараться его исчерпать. Я помню, что еще в школе, решив работать как следует, я сам себе, начиная с вось­мого класса, поставил цель перерешать все задачи из всех школьных учеб­ников. Зачем я так решил, сам не знаю. Мне говорили: есть самые трудные задачи, их и решай, а зачем все-то подряд, чепухой заниматься, бумагу из­водить. Но что-то мне подсказывало, что эту работу надо сделать чисто. И я действительно весь восьмой, девятый и десятый классы просидел и пере­решал все задачи по алгебре, геометрии, тригонометрии, физике. Полу­чилась толстая стопка тетрадей, я их потом подарил учителям, когда ухо­дил из школы. Стремление такого рода помогло мне, в частности, в уни­верситете, потому что лекции я обрабатывал и материалом владел, хотя память была не совсем крепкой.

Что же касается соревнования и спортивного азарта в работе, то с годами я научился спорить не столько с людьми, сколько с делом, с его трудностями. Так дух конкуренции, который был у меня в молодости, пос­тепенно трансформировался в преодоление внутренних трудностей.

Работа вырабатывает в характере целеустремленность, дисциплину. Работаю я с радостью. Сам процесс доставляет мне большое удовольствие. Говорю об этом без особой похвальбы и воспринимаю это как особое везе­ние, потому что есть ведь люди, у которых процесс работы удовольствия не вызывает, более того, раздражает их.

К работе отношение давно уже чисто профессиональное, я хорошо знаю, в какой последовательности что должно быть, но с другой стороны, я очень ценю, если есть возможность немного пожить стихийно. У меня обязательно бывает такой период времени, когда видимой цели работы нету. Мысли начинают растекаться, такие отключения от целеустремленной деятельности за мной замечали и раньше, меня еще отец философом называл: в глубоком детстве, когда меня, к примеру, заставляли чистить картошку, но скоро обнаруживалось, что я сижу с картошкой в одной руке, ножом — в другой, а глаза устремлены в пространство. Такие моменты, к сожалению, не так часты, но именно в это время рождаются непредвзятые идеи.

...Как вообще рождаются в голове научные идеи? Лет пятнадцать назад, когда мы только приехали в Академгородок, у каждого находились свои дела по дому, и для меня была лучшая позиция у раковины, где я мыл посуду, накопившуюся за день. Я знаю совершенно точно несколько ярких идей, пришедших в мою голову во время этого прозаического занятия. Если говорить технически, то часто хороший способ генерации идей — концент­рация на какой-то поверхностной работе, которая требует от тебя собран­ности и сосредоточенности, но в то же время раскрепощает какие-то внут­ренние силы. Подсознанию необходимо отключаться от сознания — такая расцепка обязательно должна произойти. Я считаю это очень важным, по­тому что в обычной жизни подсознание обслуживает сознание — скажем, когда человек говорит или переводит с другого языка, он воспринимает текст сознанием, но именно подсознание выдает ему перевод. Когда спишь, тоже бывает расцепка, но это совсем другое дело: сознание должно не дре­мать, а быть в состоянии подхватить идею.

С другой стороны, идеи появляются, когда о чем-либо много и долго думаешь. Очень хорошо, когда при полном погружении в проблему у тебя появляется партнер. Тогда создается полное единство сознания и подсознания, все направлено на предмет разговора, во время которого происходят зацепки, которые потом превращаются в сильные идеи. Это второй источник появления идей. А третий, самый редкий,— когда ты направленно что-то ищешь. Но заданность поиска, как правило, сужает его возможности.

...Учитель у меня был — это Алексей Андреевич Ляпунов. У нас, правда, случился период весьма непростых отношений. Рано или поздно, но обычно наступает момент, когда ученик освобождается от психологической зависимости от своего учителя. Для настоящего специалиста такой период обязательно должен наступить, и учитель должен не только не бояться его,  но   и  всячески   способствовать  становлению   независимости   своего подопечного. У меня нечто похожее произошло уже в Новосибирске, когда Ляпунов приехал и стал комплектовать свою команду. Все были этим радостно взволнованы. У меня к этому времени уже было свое дело — я делал транслятор, то есть программирующую программу. Ляпунов решил мою группу пересортировать, иными словами, я должен был перейти к нему, но при этом расстаться с кем-то из тех людей, с кем я тогда рабо­тал. После некоторого спора о конкретных людях и последовавшего за ним суточного размышления я принял радикальное для себя решение, что я к нему в Институт математики не пойду, а продолжу работу в Вычисли­тельном центре с теми, кто пожелает остаться.

У нас был год «дистантных» отношений, но зато я совершенно освобо­дился от чувства зависимости. Чисто человеческие отношения между нами сохранились, и когда пришло время защищать докторскую, Ляпунов тщательно изучил мою работу и признал ее нужной и правильной.

Других прямых учителей у меня нет, но есть в науке и научной литературе люди, чье влияние испытываю, их жизненные уроки для меня много значат. В серьезные моменты моей жизни они оказывали доверие моей работе и поддержку — моральную, а иногда и организационную.

—...Мне и самому было бы интересно узнать, каким образом моя нынешняя тяга к стихотворчеству связана с основной моей увлеченностью, то есть работой. Но чисто хронологически дело происходило так. Я не раз бывал в Амстердаме — там живет Аад ван Вейнгаарден, создатель АЛГОЛа-68, один из крупнейших в мире специалистов в области прог­раммирования. У нас было много совместных работ. И всякий раз я на­вещал один книжный магазин, «Атена», в котором продаются не только книги, но и разного рода изобразительная продукция, обычно модерни­стского толка. И вот в последний раз, осенью 1981 года, приехав на меж­дународную конференцию, специально созванную в связи с тем, что профессор ван Вейнгаарден уходил на пенсию, я увидел там необычный плакат — он отличался от всех остальных тем, что на нем было не изо­бражение, а стихотворение. Я подошел поближе. Называлось стихотворе­ние коротким словом «If». Это было «Если» Киплинга, стихотворение, до этого мне не встречавшееся. Я его прочитал и впервые в жизни сти­хотворные строки произвели такое сильное и прямое действие. Я, ко­нечно, тут же купил этот плакат, привез его в Новосибирск и, чувствуя, что не могу с ним расстаться, повесил на стенку своей библиотеки. Каж­дый день я проходил мимо него по нескольку раз. Сначала я его с удоволь­ствием читал, потом выучил наизусть, затем стал размышлять о нем, а по­сле  и вообще  начал  испытывать некое  странное  беспокойство.  Спустя какое-то время я понял, что меня тяготит невозможность выразить эту систему мыслей словами родного языка, того, что образует твою сущ­ность, твою натуру. Я позавидовал поэтам и переводчикам, которые об­ладают такой способностью, и вспомнил, как несколько лет тому назад мне до смерти понравилась одна очень хорошая, хотя и чуть сентименталь­ная, американская песня о чувстве человека, приезжающего к себе до­мой на родину. Я тогда чисто платонически лязгал зубами, но по-русски спеть ее не мог. И вот теперь я уж не знаю, как оно получилось — то ли я себе дал задание, то ли оно как-то начало бродить само,— но в ка­кой-то момент я вдруг ощутил, что у меня под руками две строфы. Я их повторял и повторял: «Когда ты держишься, а все в слепом смятеньи те­ряют голову, кляня тебя за это...» И чувствовал, что начало у меня сло­жилось.

А дальше началась совершенно невообразимая по гамме переживаний работа. В общем, теперь я уже просто не мог не пытаться сделать перевод этого стихотворения. Первым человеком, которому я его прочитал, была моя дочь. Она сказала: «Стих хороший». Потом я его рискнул показать сотруднице нашей библиотеки, мы с ней вместе работали над переводами научной литературы. Ей стихотворение тоже понравилось. И потом всем, кому я ни показывал, оно нравилось.

И вот однажды я решился прочитать его вслух ребятам, школьни­кам, с трибуны. Это получилось само собой: мне задавали разные вопросы, а когда спросили, какое мое самое любимое стихотворение, я ответил, что в данный момент — то, что я сам перевел. И тут, на этой встрече, вы­яснилось, что у нас в Академгородке есть еще один человек, который, как и я, перевел «Если...» Киплинга,— Александр Данилович Александров. Академик Александров, один из крупнейших наших математиков — чело­век, которого я давно и глубоко уважаю. Я понял, что оказался в хоро­шей компании. Потом я показал свой перевод Игорю Васильевичу Поттосину, большому книголюбу, знатоку поэзии, тому самому, что подхватил из моих рук знамя трансляторов — программ, переводящих с языков про­граммирования на машинные языки. Он прочел мой перевод и сказал: «Я знаю несколько переводов этого стихотворения. Но ваш — интереснее многих». Мы с ним стали сличать те, другие, с моим. Выяснилось, что у меня есть одно отличие. У Киплинга стихотворение кончается «You'll be a man, my son», и все переводчики перевели как «Ты станешь человеком, сын мой». А я понял, что гораздо правильнее — «Ты станешь мужчи­ной».

Когда  всю жизнь, не потеряв минуты доли,
Отдашь ты покорению вершин,
Твой будет щедрый мир и — более —
Мужчиной станешь ты, мой сын.

Ведь речь в стихотворении идет именно о том, что называется закалкой мужского характера.

...Да, потом были переделки. Некоторые люди говорили мне — вот так не могло быть у Киплинга, он не мог такие смиренные слова сказать. Меня это сильно задевало. Я уходил, полмесяца переделывал, работал над строфой — это была уже настоящая техническая работа.

Следующим, кому я показал свой перевод, был Святослав Серге­евич Лавров. Он мне прислал очень смешную цитату из ершовского «Конь­ка-горбунка», а в качестве вызова — стихотворение английского пейзаж­ного лирика сэра Альфреда Теннисона, которое так и называлось «Песня поэта»:

На землю дождь упал, и встал поэт,
Покинул город, встретив солнца луч,
Пшеницей спелой ветер шелестел,
Волною проносилась тень от туч.

Поэт нашел себе укромный уголок
И там пропел природе новый стих,
И лебедь, слушая, прервал полет,
И жаворонок в поле стих.

Забыла ласточка, что мчалась за пчелой,
Змея застыла в глубине ветвей,
И ястреб замер, клюв в пуху подняв,
Не выпуская жертвы из когтей.

Подумал соловей: «Я много пел,
Но лучше этой песни все же нет:
Она являет нам грядущий мир,
Укрытый под глубокой толщей лет».

Этот перевод у меня сложился за один вечер. Потом я уже стал огля­дываться, как охотник, попавший в лес, богатый дичью. Залез в Шекспира, открыл наугад и попал в 66-й сонет. Перевел:

Устал смертельно я от жизни неприглядной,   
Где почитаем прирожденный плут,
И нищета обобрана злорадно,
И истину банальностью зовут.

Я вижу злоупотребление добром,
Способность под пятой у сумасброда,
Цензуры власть над праведным пером
И веру, отнятую у народа.

Хвалой постыдно ложь одарена,
Невинность втерта в грязь распутством,
Безвольем сила разоружена
И ошельмовано искусство.

Нет, нету сил терпеть все это вновь!
Но как оставлю я тебя, моя любовь?

Сонет оказался знаменитым — у него была еще более богатая пере­водческая история. Я тут же сличил то, что у меня получилось, с перево­дами Маршака и Пастернака. У меня был просто соревновательный азарт. Пастернак лучше перевел. Он сохранил форму, у него каждая строка на­чинается с «И» и последовательность фраз та же, что у Шекспира. А я не сумел соблюсти последовательность фраз оригинала и не смог все начать с «И».

Но это все были переводы. А потом я стал соображать: а почему у меня вообще получаются стихи?? Я понял, что оригинал дает мне ритм и мысль. Тогда я подумал: а если покопаться у себя в голове и найти хорошую мысль, то ведь и ее я смогу выразить стихами. И в январе этого, 1983, года мне пришла в голову идея, очень, правда, странная — про крест, который несет каждый ученый, стремящийся сделать что-то новое в науке.

Это было первое мое собственное стихотворение — «Неведенье». Ког­да оно у меня получилось, я понял, что теперь сижу на крючке, деться мне некуда. Тогда я стал соображать, как мне жить дальше. У меня было, в сущности, два источника импульсов, чтобы размышлять на поэтические темы. Во-первых, отношение к близким людям — так появилась чуть ли не половина моих стихов. И второй — это выношенные мысли, то есть ка­кие-то старые впечатления или воспоминания, или то, что сопровождает тебя всю жизнь, но ищет некоего словесного оформления. ...Нет, я не чувствую у себя особого стремления к эксперименту с формой. Главное — это отображение той мысли, которая меня одолевает. С удовольствием обнаружил, что, кажется, никому не подражаю.

...Кое-какие теоретические соображения у меня, конечно, есть. Я придумал две метафоры, одну из которых особо ценю: стихотворение — это скульптура мысли, то есть это мысль, выраженная в такой форме, что ее можно разглядывать, которая существует сама по себе, у которой есть структура, членение. Поэзия — фиксация мысли, при этом гораздо более содержательная, чем просто запись этой мысли в виде прозы, именно по­тому что ритм, рифма придают ей какое-то членение. А другая метафора: поэтическое творчество — это горячее литье. Форма стиха существует как бы сама по себе, потому что подсознательно ты уже впрягся в какой-то ритм, размер и тебе хочется заполнить это пространство своими мыслями. И лишь когда форма и содержание стихотворения становятся нераздели­мыми, оно наконец рождается на свет.

...Нет, много работать над стихами у меня не получается: два-три в месяц — не больше. Все-таки это не мое основное занятие. Но радости они приносят мне много и главному делу жизни, таким образом, сильно помогают.

—...В феврале 1983 года я написал стихотворение «Книга», посвя­щенное моему старому другу и сотруднику по новосибирскому Академ­городку. Потом, в Москве, на общем собрании Академии наук, сидя ря­дом со Святославом Сергеевичем Лавровым, я показал ему эти строки, и он тут же передал мне листок с двумя строфами Вероники Тушновой, которые он воспроизвел по памяти. Совпадение оказалось весьма сильным, и я был потрясающе польщен, потому что Вероника Тушнова — сильная поэтесса. А я уже давно себя приучил к мысли, что если в своей работе воспроизвожу чью-то догадку, то меня не должно терзать сожаление, что не я первый догадался, а наоборот, всегда надо рассматривать этот факт как большой позитивный стимул: раз и я тоже до этого догадался, находясь за тысячи километров, значит, тут что-то и в самом деле есть. И я начинаю работать дальше с удвоенной энергией.

Для меня работа есть средство выражения идей. Я в себе ощущаю некоторую линию мысли. Внешне есть кажущаяся стихийность в том, что я делаю, но для меня за всем этим стоит внутренняя убежденность, уверенность, что я движусь к определенной цели. И это заставляет меня развивать идею, устремляться вперед, идти на своего рода танковый про­рыв. А вот очень большого вкуса к отделке мысли, то есть к превращению этой танковой колеи в этакую культурную аллейку с асфальтовыми до­рожками и с елочками по бокам, у меня нет: всегда не хватает ни времени, ни усилий, чтобы придать своей идее сугубо педагогический характер. Потому, наверное, приходится слышать иной раз, что мои книги и статьи трудны для понимания, изложение слишком конспективно. Но ведь если напал на достаточно большой пласт идей, можно пять лет сидеть на нем и разворачивать все до полного ажура. А в это время возникает какая-то другая линия мысли, и опять надо двигаться дальше, и вновь возникает какое-то ощущение зоркости, которое побуждает все время вглядываться в будущее...

У меня довольно сильное воображение, причем конкретного харак­тера, которое выстраивает в голове ситуации, фразы, тексты, разговоры, все что угодно. Иногда это обращается против меня, потому что часто я не помню, сказал я что-то или только подумал. И как правило, то, о чем я говорю, когда выступаю, на самом деле проговорено про себя десятки раз — без преувеличения. Вот и сочинение стихов у меня, наверное, отсюда — от многократного проговаривания мыслей. Очень мало у меня стихов, ко­торые рождаются в виде целых предложений, сразу. Тут, как и в своей работе, я иду от идеи, от ее долгого вынашивания и обдумывания.

Сочинение стихотворения — это, вообще говоря, замкнутый цикл. То есть нечто, что ты сам начинаешь и сам заканчиваешь,— вещь, крайне редкая в нашем мире. Годы и года идут, а работа не кончается. А стих — вот он. И эта его дискретность, завершенность — счастливый контраст к рутине научной работы.

У меня есть заготовка для стихотворения, которое будет называться «Восхождение». Мысль такая, что человек идет все время вверх на фоне совершенно невыносимого труда. И вдруг оказывается на вершине, от­куда все видно — все ошибки и все догадки выстраиваются в цепь. И нет родней тебе человека, который стоит рядом.

Или наоборот — ты стоишь на вершине один, и нет с тобой рядом людей, которые, собственно говоря, и вывели тебя сюда...

 

Примечание

[1] Опубликовано в книге Левитин К. Е. Прощание с АЛГОЛом. — М.: Знание, 1989. — 224 с.
Перепечатывается с любезного разрешения автора.

Из сборника «Андрей Петрович Ершов — ученый и человек». Новосибирск, 2006 г.
Перепечатываются с разрешения редакции.

Проект Эдуарда Пройдакова
© Совет Виртуального компьютерного музея, 1997 — 2017